Глинка был очень небольшого роста, в молодости худощав; бледно-смуглое, серьезное лицо было окаймлено узкими, черными как смоль бакенбардами; волосы черные, невьющиеся, на правой стороне лба – несокрушимый вихор, бородавка на левом виске. Голову держал немного назад, а грудь выпячивал вперед; эта характерная для Глинки петушиная поза метко схвачена в многочисленных карикатурах Степанова. Ходил Глинка, слегка приподнимаясь на носки, движения были резкие, как бы судорожные. Одевался просто, но опрятно, всегда был застегнут на все пуговицы. Был он очень болезнен, постоянно хворал, лечился то у аллопатов, то у гомеопатов; врачи находили у него «целую кадриль болезней»; страдал, между прочим, сифилисом и последствиями алкоголизма, под конец жизни обрюзг и сильно растолстел. Был крайне нервен, с легко меняющимися настроениями, сам он за свою нервную чувствительность называл себя мимозой. Музыка была его душа. Так сам Глинка говорил про себя. Он принадлежал к тому роду гениальных натур, которые совершенно не способы жить во все стороны, брать жизнь во всем разнообразии ее проявлений, подобно Гете или Толстому. Глинка весь жил в музыке и творчестве, реальная жизнь проходила перед ним нереальными тенями, вне музыки ничего его не захватывало сколько-нибудь глубоко, ничего серьезно не интересовало. Симпатии его тяготели только к людям, понимавшим музыку. Этим, вероятно, объясняется, что Глинка не сошелся с Пушкиным, как известно, в музыке понимавшим очень мало, и дружил с Кукольником, большим знатоком музыки. К общественным вопросам он был глубоко равнодушен. «Калоши, зонтики и политику посетители должны были оставлять за дверями», – пишет про него один современник. Жизнь его прошла серо и неинтересно. В мелочах жизни был он совершенно беспомощен, нуждался в заботливом уходе. Его старик-слуга Яков Ульяныч заведывал всем его хозяйством, сам Глинка ничего не знал о своем платье, белье, обуви, деньги тоже были у Ульяныча; уезжая со двора, Глинка брал у него несколько мелкой монеты. Настоящей, глубокой и одухотворенной любви к женщине он не знал, увлечения были чисто физиологические. В России и за границей он обыкновенно заводил себе для постельных надобностей временных любовниц. В таком, например, роде: летом 1848 г., в Варшаве, «мне приглянулась в одной кофейне, – рассказывает Глинка, – статная и довольно миловидная девушка по имени Аньеля. Я сманил ее к себе, и она жила у меня в качестве хозяйки. Так как она была ловка, весела и расторопна, то жилось очень хорошо». Единственное более глубокое увлечение Екатериной Ермолаевной Керн как-то очень быстро погасло вследствие незначительнейших недоразумений.
Помимо композиторского и исполнительского на фортепиано дара Глинка был еще замечательный певец, и это было тем более замечательно, что голос у него был плоховатый и слабый, – сиплый, несколько в нос и неопределенный, – ни тенор, ни баритон. П. М. Ковалевский пишет:
«Носовой разбитый тенор Глинки, за который его не взяли бы и в хористы, рассыпал такие чары выражения, после которых самые сладкозвучные певцы не смели петь того, что им было спето. Хотя ария «Любви роскошная звезда» (из «Руслана») писана для женского голоса, но после Глинки невозможно было ее слушать, какая бы певица ни пела».
В песне из нескольких куплетов с одной и той же музыкой Глинка пел так, что казалось, будто к каждому куплету музыка совсем другая. Совершенно исключительную силу экспрессии в пении Глинки с изумлением и восторгом отмечают такие знатоки, как музыкальный критик В. В. Стасов и композитор А. Н. Серов.
Карл Павлович Брюллов
(1799–1852)
Рожденный Брюлло (Brulleau), сын онемечившегося француза – скульптора и живописца-миниатюриста. С малых лет выказал исключительные способности к рисованию, блестяще окончил Академию художеств, в 1822 г. послан для усовершенствования за границу; при этом, по высочайшему повелению, его фамилия «Брюлло» была изменена на «Брюллов». Пробыл за границей, преимущественно в Италии, до 1835 г. В 1833 г. выставил в Риме картину «Последний день Помпеи». В настоящее время знаменитая картина эта мало кого способна удовлетворить – при внешней эффектности, она мелодраматична и лишена жизни, ни в лицах, ни в движениях совершенно не чувствуется подлинного ужаса нагрянувшей гибели: актеры старательно, но без особого вдохновения изображают охваченных страхом людей. Однако в свое время картина произвела на всех впечатление колоссальное. Вальтер Скотт назвал ее «эпопеей», Торвальдсен был от нее в восторге. Газеты ставили Брюллова на одну доску с Микеланджело и Рафаэлем, он стал самым популярным человеком в Италии. На улицах встречные снимали перед ним шляпы, в театре при его входе зрители, прерывая представление, приветствовали его рукоплесканиями, в честь его устраивались празднества и процессии. Осенью 1834 г. картина была выставлена в Петербурге и вызвала также общий восторг. Пушкин посвятил картине (неоконченное) стихотворение «Везувий зев открыл…». Гоголь признал картину «одним из ярких явлений XIX в.», «светлым воскресением живописи, пребывавшей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии».
В конце 1835 г. Брюллов через Грецию и Константинополь воротился в Россию. Приехал в Москву. Встретила его Москва подлинной Москвой. Брюллов остановился в гостинице и сейчас же отправился к товарищу своему по академии, художнику Дурнову. Тем временем богач и меценат А. А. Перовский, – он же писатель Антоний Погорельский, – приехал в гостиницу, забрал, без ведома Брюллова, все его вещи и собственнолично перевез их к себе на квартиру в доме Олсуфьева на Тверской. Брюллов согласился жить у него и договорился за хорошую цену написать портреты Перовского, его сестры графини Толстой и сына ее графа А. К. Толстого (будущего известного поэта). Брюллов энергично взялся за работу. Написал превосходный портрет молодого Толстого, начал портрет самого Перовского, набросал эскиз давно задуманной картины «Нашествие Гензериха в Рим». Москва устроила Брюллову торжественный обед, известный певец Лавров пел на нем экспромт Баратынского: