Пушкин в жизни. Спутники Пушкина (сборник) - Страница 464


К оглавлению

464

Этот же Миллер после смерти Пушкина описывал и опечатывал комнату, где он скончался. Как он рассказывал Бартеневу, Миллер взял себе на память из сюртука, в котором Пушкин стрелялся, известное его письмо на имя Бенкендорфа (от 21 ноября 1836 г.), которое он в подлиннике показывал Бартеневу. Бартенев об этом письме пишет: «Пушкин написал его, исполняя обещание, данное в ноябре 1836 г. государю, уведомить его (через Бенкендорфа), если ссора с Дантесом возобновится; но послать это письмо Пушкин не решился: ему тяжко было призывать власть к разбору его личного дела». Щеголев находит это объяснение несостоятельным и выражает недоумение, – как упоминаемое письмо могло полтора месяца пролежать в кармане сюртука Пушкина; вообще он всю эту историю находит сомнительной и неясной.

Начальство и его агенты

Император Александр I

(1777–1825)

В 1836 г. Пушкин в стихах на лицейскую годовщину писал об Александре:

Вы помните, как наш Агамемнон

Из пленного Парижа к нам примчался;

Какой восторг тогда пред ним раздался!

Как был велик, как был прекрасен он,

Народов друг, спаситель их свободы!

И раньше, еще при жизни Александра, в 1825 г., в статье о г-же Сталь Пушкин выхвалял «великодушие русского императора», оказавшего г-же Сталь покровительство. Но по поводу этой своей статьи Пушкин тогда же писал Вяземскому: «Тут есть одно великодушие, поставленное, во-первых, ради цензуры, а во-вторых, для вящего анонима (род онанизма журнального)». В действительности Александр был одной из самых прочных и глубоких ненавистей Пушкина. Он не уставал бичевать в стихах его двуличность, наследственную любовь к парадам и фрунтовой муштре, призрачное величие, в которое ход истории облек этого посредственного человека. «Венчанный солдат», «кочующий деспот», «фрунтовой профессор», «к противочувствиям привычен, в лице и в жизни арлекин». В уничтоженной главе «Онегина»:

Властитель слабый и лукавый,

Плешивый щеголь, враг труда,

Нечаянно пригретый славой,

Над нами царствовал тогда,

Его мы очень смирным знали,

Когда не наши повара

Орла двуглавого щипали

У бонапартова шатра.

Гроза двенадцатого года

Настала, – кто тут нам помог?

Остервенение народа,

Барклай, зима иль русский Бог?

Но Бог помог, – стал ропот ниже,

И скоро, силою вещей,

Мы очутилися в Париже,

И русский царь главой царей…

В 1827 г. Пушкин высказывал Алексею Вульфу твердое намерение написать историю Александра I «пером Курбского» – ненавидящим пером Андрея Курбского, бежавшего от преследований Иоанна Грозного в Литву и там написавшего его историю. У Пушкина, которого Александр в течение шести лет бросал из ссылки в ссылку, было не меньше причин и к чисто личной ненависти к нему, чем у Курбского к Иоанну Грозному.

Император Николай I

(1796–1855)

Французский путешественник маркиз де Кюстин характеризует его так: «Император ни на минуту не может забыть ни того, кто он, ни того внимания к себе, которое он постоянно вызывает у всех его окружающих. Он вечно позирует и потому никогда не бывает естествен, даже тогда, когда кажется искренним. Лицо его имеет троякое выражение, но ни одно из них не свидетельствует о сердечной доброте. Самое обычное, это – выражение строгости; второе – выражение какой-то торжественности и, наконец, третье – выражение любезное. Император – всегда в своей роли, которую он исполняет, как большой актер. Масок у него много, но нет живого лица, и когда под ним ищешь человека, всегда находишь только императора». Одну из таких совершенно определенных масок Николай надевал, имея дело с Пушкиным. Жестоко напуганный на всю жизнь декабрьским восстанием, царь боялся и Пушкина, революционные стихи которого находили при обысках чуть не у всех декабристов. Он нашел более выгодным не преследовать Пушкина, а сделать его безопасным. И вот он надел в сношениях с Пушкиным маску благоволения и ласковости, а из глазных разрезов этой маски смотрели глаза, полные ненависти и пренебрежения. Царь вызвал Пушкина из ссылки к себе в Москву, обласкал его, простил – и поручил неослабному надзору Бенкендорфа. Для Пушкина началась мучительная жизнь строго опекаемого мальчика, за каждый не угодный начальству шаг получавшего суровые нагоняи, опутанного по рукам и ногам сомнительными благодеяниями, за которые от него требовали восторженной благодарности. По-видимому, Николай совершенно не рассчитывал превратить Пушкина в преданного царю славослова вроде Державина, Карамзина или Жуковского, он вовсе не заботился о том, чтобы доставить Пушкину почетное и материально обеспеченное положение и этим привязать к себе. Каждое его благодеяние несло в себе для Пушкина скрытое оскорбление и перерождалось в совершенно ненужное стеснение. Личное цензорство царя дало Пушкину не право апеллировать к нему на цензурные запреты, а только связало Пушкина, лишив его права что-либо печатать без специального царского разрешения. Дарование ему камер-юнкерского звания было вполне сознательным издевательством над Пушкиным, потому что звание это давалось совсем молодым людям, и тридцатипятилетний Пушкин в кургузой камер-юнкерской курточке, в толпе юнцов, должен был вызывать только улыбку. Попытки Пушкина вырваться из Петербурга, избавиться от непомерных трат, которых требовала близость ко двору его и жены, встречали суровый отпор, а редкие вспомоществования в виде, например, займа на печатание «Истории Пугачевского бунта» нисколько не ослабляли долговой петли, все туже стягивавшей шею Пушкина. Ко всему этому присоединилось еще одно специальное обстоятельство. Николай был пленен красотой Натальи Николаевны и настойчиво домогался ее благосклонности. Всякий другой, из самой даже высокопоставленной знати, составлявшей придворный круг, был бы только польщен честью, выпадающей на долю его жены. А этот «сочинитель», титулярный какой-то советник и ничтожный камер-юнкер, – он не допускает об этом и мысли. Это особенно должно было раздражать Николая, потому что маска блюстителя семейной нравственности была одной из самых любимых его масок, и какие дела должны были делаться полюбовно, к общему взаимному удовольствию. В противоречии к обрисованному отношению царя к Пушкину стоит то, как царь отозвался на смерть Пушкина. Пенсия и всякие льготы, пожалованные его вдове, говорят, конечно, только о благоволении Николая к Наталье Николаевне. Но его крутая расправа с Геккереном, заподозренным в посылке Пушкину злополучных анонимок, как будто говорит за то, что хоть после смерти Пушкина царь понял весь размер этой национальной утраты. Новейшие исследования, однако, совершенно опровергают такое мнение. До последнего времени мы в какой-то странной слепоте считали, что в полученном Пушкиным пасквиле имеются в виду отношения его жены с Дантесом. Только совсем недавно П. Е. Рейнбот указал на истинный смысл пасквиля. Великим магистром ордена рогоносцев назывался в нем Д. Л. Нарышкин, муж любовницы Александра I. Пушкин жаловался в заместители великого магистра, – уж конечно, не как муж любовницы какого-то поручика, а как муж якобы любовницы Николая I. Вот что тогда все прекрасно понимали, вот что привело в бешенство Николая, вот за что он потребовал от голландского правительства убрать с поста посланника «каналью» Геккерена, – а не за то, конечно, что Геккерену вздумалось позабавиться над нечиновным камер-юнкером-рогоносцем. Нам лично, впрочем, кажется, что главной причиной, побудившей Николая разыграть роль печальника и мстителя за погибшего поэта, было давление общественного мнения, обнаружившегося с совершенно неожиданной для Николая силой.

464