Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел, –
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
В черновике к «Онегину» Пушкин возвращается к воспоминаниям о Раевском:
Мне было грустно, тяжко, больно,
Но, одолев мой ум в борьбе,
Он сочетал меня невольно
Своей таинственной судьбе.
Мою задумчивую младость
Он для восторгов охладил.
Я неописанную сладость
В его беседах находил;
Я стал взирать его очами;
С его печальными речами
Мои слова звучали в лад;
Открыл я жизни бедный клад
В замену прежних заблуждений,
В замену веры и надежд…
Влияние Байрона в то время было у нас уже очень сильное, Пушкину, как и всей тогдашней молодежи, очень импонировала байроническая разочарованность во всем, манфредовское отрицание, насмешка над «бедным кладом жизни». В преломлении такого настроения мелкая и сухая фигура А. Раевского выросла в романтическую фигуру зловещего, печального в своем всезнании демона. На деле же это был раздражающе-рассудочный, беспринципный и черствый эгоист, всего менее способный вызвать какое-либо поэтическое чувство. Отец находил у него «холодное и себялюбивое сердце» и в 1820 г. писал о нем старшей своей дочери: «С Александром живу в мире, но как он холоден! Я ищу в нем проявления любви, чувствительности и не нахожу их. Он не рассуждает, а спорит, и чем больше он не прав, тем его тон становится неприятнее, даже до грубости. Мы условились с ним никогда не вступать ни в споры, ни в отвлеченную беседу… У него ум наизнанку; он философствует о вещах, которых не понимает, и так мудрит, что всякий смысл испаряется. То же самое с чувством: он очень любит Николашку (ребенка-черкеса, привезенного А. Раевским с Кавказа) и беспрестанно его целует, но он так же любил и целовал собаку Аттилу. Он не верит в любовь, так как сам ее не испытывает и не старается ее внушить. Он равнодушно принимает все, что бы я ни делал для него». Человек сухо-рассудочный, художественным вкусом Александр Раевский не обладал. Вот что, например, писал он в 1825 г. сестре Екатерине о «Горе от ума»: «…твоя глупая пьеса отвратительна во всех отношениях; две-три меткие черты не составляют картины и не могут искупить ни отсутствие плана, ни нелепость характеров, ни жестокость и беспорядочность версификации, достойной Тредьяковского». Однако рассудочная трезвость Раевского, не мирившаяся с напыщенно-фальшивой романтикой байронических пушкинских поэм, была для Пушкина полезна. Он сам впоследствии вспоминал с удовольствием, как смеялся Раевский над характером кавказского пленника, как хохотал над тем местом в «Бахчисарайском фонтане», где хан, потеряв Марию, ищет забвения в буйных набегах, но –
…часто в сечах роковых
Подъемлет саблю – и с размаха
Недвижим остается вдруг,
Глядит, с безумием вокруг,
Бледнеет…
и т.д.
«Молодые писатели, – замечает Пушкин, – вообще не умеют изображать физические движения страстей. Их герои всегда содрогаются, скрежещут зубами и проч. Все это смешно, как мелодрама». Мало романтична и поэтична и дальнейшая жизнь А. Раевского. Он страстно был влюблен в графиню Е. К. Воронцову, жену одесского генерал-губернатора, которая приходилась ему отдаленной родственницей. Любил Воронцову и Пушкин. Раевский, как рассказывают, постарался воспользоваться этим и отвлечь ревнивое внимание мужа от себя на Пушкина, что, по-видимому, и удалось. К нему относят стихи Пушкина «Коварность»:
…если ты святую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье;
Но если ты затейливо язвил
Пугливое его воображенье
И гордую забаву находил
В его тоске, рыданьях, униженье;
Но если сам презренной клеветы
Ты про него невидимым был эхом;
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . .
Тогда ступай, не трать пустых речей –
Ты осужден последним приговором.
С отъездом Пушкина из Одессы прекращаются его сношения с А. Раевским. Раевский пытался завести с ним дружескую переписку, но Пушкин не откликнулся на его письмо.
Пришло 14 декабря. Много близких друзей и родственников А. Раевского было арестовано и засажено в крепость. Арестовали и А. Раевского с братом, привезли в Петербург. Но пробыли они под арестом не более двух недель. Выяснилось, что они никакого касательства к заговору не имели.
Император сам допрашивал братьев. Он сказал Александру Раевскому:
– Я знаю, что вы не принадлежите к Тайному обществу, но, имея родных и знакомых там, вы все знали и не уведомили правительство. Где же ваша присяга?
Александр смело ответил:
– Государь! Честь дороже присяги: нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись.
Это рассказывает в своих воспоминаниях Н. И. Лорер. Сведения, им сообщаемые, вообще мало надежны. В настоящее время достаточно выяснилась мелкая и мстительно-злобная натура Николая, лишенная всякой тени «рыцарства», которое ему так усердно приписывали его хвалители. Заговорщиков он считал гнусными мерзавцами, нарушившими не только присягу, но прежде всего именно честь. Взгляд на честь, высказанный А. Раевским, мог привести царя только в ярость. И совершенно невероятно, чтобы после такого ответа он мог еще пожаловать Раевского в камергеры. М. В. Юзефович, хорошо знавший обоих братьев Раевских, на полях рукописи Лорера сделал такое замечание: «Николай Раевский рассказывал мне иначе это свидание с государем: у одного из братьев движением наморщенного лба сдвинулись с носа очки. Тогда государь, обратившись к Орлову, тут присутствовавшему, сказал: «Преступники не могут так смотреть на своего государя. Я объявляю их невинными». Ал. Раевский был выпущен с оправдательным аттестатом и пожалован в звание камергера. Не так дешево отделались его родственники. Очень тяжелая кара грозила, между прочим, князю С. Г. Волконскому, мужу его сестры Марии Николаевны. А. Раевский, видимо, знал характер сестры и опасался, как бы, в связи с осуждением мужа, она не наделала каких-нибудь глупостей». И вот все силы своего ума и энергии он направил на то, чтобы сестра узнала о приговоре над мужем как можно позже, когда его уже отправят в ссылку. Он удерживал ее от поездки в Петербург, обманывал, перехватывал адресуемые ей письма, сделался форменным ее тюремщиком. И писал сестре Екатерине: «Что касается самой Маши, ее воли, то, когда она узнает о своем несчастье, у нее, конечно, не будет никаких желаний. Она сделает и должна сделать лишь то, что посоветует ей отец и я». Но Мария Николаевна сделала совсем другое. Как только она наконец узнала о приговоре, она в один день собралась и уехала в Петербург, чтобы устроить свою поездку в Сибирь вслед за мужем. Все усилия Александра пропали даром.
В 1826 г. Раевский поступил чиновником особых поручений к графу Воронцову в Одессе; к жене его он по-прежнему продолжал гореть страстной любовью. А летом 1828 г. на почве этой любви разыгралась дикая, совершенно фантастическая история. Мы не знаем ее подробностей, но Пушкин, когда в последние месяцы жизни собирался сделать скандал Геккерену, говорил Жуковскому, что «громкие подвиги Раевского – детская игра в сравнении с тем, что я собираюсь сделать». По-видимому, графиня Воронцова порвала отношения с Раевским, он устроил ей публичный скандал, при всех кричал что-то вроде: «Куда вы девали нашего ребенка?» По словам мужа, Раевский встретил его жену на загородной прогулке и «преследовал ее своими любезностями», – очень что-то туманное и непонятное по отношению не к незнакомому уличному ловеласу, а к человеку, бывшему своим в доме Воронцовых. Воронцов прибег к обычному для него способу борьбы с врагами: он донес царю о политической якобы неблагонадежности Раевского, и Раевский с жандармом был выслан на жительство в Полтаву.
В 1834 г. он получил разрешение жить в Москве. Нигде не служил. Женился на очень богатой девице Е. П. Киндяковой, – взялся сватать ее за другого, а женился сам. История вышла самая скандальная и перессорила пол-Москвы. Жена его вскоре умерла, ос